Темные места в «Слове о полку Игореве» - Этнографический Донбасс
Menu

Темные места в «Слове о полку Игореве»

Любому читателю, хоть в какой-то мере заинтересовавшемуся «Сло­вом о полку Игореве» (полное каноническое название — «Слово о пол­ку Игореве, Игоря, сына Святослава, внука Олега» [1]), которое для краткости далее будем называть «Слово...», хотя «Слово о полку...» — «Слово» не единственное в древнерусской литературе, так вот, любой небезразличный читатель «Слова...» знает о наличии в нем темных мест.

 О «Слове...» можно говорить часами

В литературоведении темными местами принято называть фрагмен­ты текста малопонятные или вовсе непонятные современному читателю, и не по причине непонятливости читателя, но, разумеется, по причине непонятности текста. Темные места предполагают более чем двусмыс­ленные толкования, поскольку обычная двусмысленность сплошь да ря­дом встречается в литературных произведениях и зачастую (хотя далеко не всегда) является преднамеренным авторским замыслом.

Двусмысленности же в «Слове...» тоже встречаются. Это, например, на мой взгляд, такие (вряд ли все) места. Прежде всего пассаж о соколах и лебедях в зачине: «...Тогда пущащетъ 10 соколов на стадо лебедЪй; ко­торый дотечаше, та преди пЪснь пояше...». Кто поет песнь? Догнавший сокол («который») или лебедь (та)? Скорее всего, конечно, лебедь, и это, возможно, первое в русской литературе упоминание о лебединой песне. Еще одна двусмыслица (не путать с бессмыслицей) ближе к концу, когда речь идет о юном князе Ростиславе, утонувшем в Стугне, которую автор сравнивает (противопоставляет ему?) с Донцом: «Не тако ли, рече, рЪка Стугна...» Это может быть и утверждение, что да, Стугна хуже Донца, но и, если поставить знак вопроса, сомнение, мол, Стугна ничуть не лучше, чем Донец, то есть и от него, от Донца, можно ждать подобной подлости.

Но двусмысленности — двусмысленности и есть: понимай, как зна­ешь, хоть бы и в меру своей распущенности. Темные же места обычно непонятны вовсе и требуют толкования. Ради них, ради таких толкова­ний исписываются горы бумаги, изводятся моря чернил (нынче, прав­да, и горы и чернила все более становятся виртуальными), привлека­ются аналогии, свидетельства и мнения авторитетов, но вот только доказать-то оказывается ничего невозможно. Во всяком случае, в слу­чае «Слова...»: нет другой версии, другого, как говорят профессионалы от литературы, списка, кроме того, что есть. Вот когда найдется... По­куда же каждый толкователь то или иное темное место волен тракто­вать (в таком случае — прояснять) на свой лад, на свой вкус. Был бы вкус. Похоже, при подготовке к переводу «Слова...» и в процессе его, перевода, вкус появился и у меня: «Переводчик (стихийный литера­туровед!) какие-то вещи замечает первый» (Григорий Кружков [2]).

Приятно то, что темные места можно обсуждать с чистого листа, то есть не учитывая мнения предшественников, ни с кем не полемизируя: результат все равно окажется тот же. Поэтому не буду ссылаться на дру­гих прояснителей (просветлителей), разве что, может быть, когда без них ну уж никак не обойтись.

Повторим вопрос: что такое темные места и откуда они берутся? От­вет на первую часть вопроса прост: темное место — это фрагмент тек­ста, часть его, смысл которого мы не понимаем. Темные места появляют­ся, вероятно, в следующих случаях. Либо по воле автора (специальное, умышленное, авторское затемнение смысла) — что-то вроде эзопова языка, употребление которого вызвано цензурными соображениями или иными причинами, не исключено, личной заинтересованностью или же интересами заказчика (в том числе заказчика копии). Либо пото­му, что мы не в состоянии понять светлой на момент написания мысли автора, ясной и ему, и его современникам и ближайшим потомкам (уте­рянный, утраченный смысл). Либо они возникают вследствие ошибки (случайной или намеренной) переписчика, который просто описался (ударение на «а», хотя как хотите) и, например, вместо «корона» написал «корова» или «ворона» (всем известный абсурд), или который на мо­мент переписывания (вряд ли по малой образованности — малообразо­ванных переписчиков рукописных книг, похоже, не было, но и не по ну­жде такой же величины) не очень понимал или даже очень не понимал смысл переписываемого фрагмента и решил, что вот так вот будет луч­ше (искаженный смысл). Кажется, все. Впрочем, нет: существуют еще утраченные или испорченные по разным причинам фрагменты (слова, фразы) — лакуны, отсутствие которых приводит к появлению темного места. Ну, вот теперь, пожалуй, все.

Просветлять (естественно, ввиду скромности, поскольку не боги, которые, впрочем, горшки не обжигают, не полностью свет пролить) темные места (не все, разумеется) попытаемся в порядке их появления в тексте «Слова...».

Этимология слов и смысловые значения их приводятся в основном по М. Фасмеру [3].

Итак, начнем...

...РастЪкашется мыслiю по древу...

Почти начало, зачин. Кажется, наиболее известное, знакомое даже дилетантам, темное место. Любой мало-мальски образованный человек хотя бы однажды в жизни употребил выражение, основанное на «рас­текаться мыслью». Однако же сам автор «Слова...» далее говорит лишь о мысленном древе, по которому Боян вещий соловьем скачет. То есть речь идет о мысленном дереве, а не о мысли по дереву. В интересующем же нас месте Боян растекается сам (растекашет-ся), себя растекает. Но вот мыслью ли? Разумеется, нет. Остроумное предложение В. Солоухина [4], принятое некоторыми издателями, переводчиками и комментатора­ми, — вместо «мыслiю» читать «мысью» (белкой то есть) не более чем остроумное. Как-то не вяжется соседство белки, пусть и растекшейся по древу, к тому же бесцветной (цвет белки, мыси, если это она, в контексте не определен), с растекшимся по земле серым волком и с растекшимся же под облаками сизым (шизым) орлом. И вот почему.

В тексте «Слова...» образно триадой (волк, некто, орел), возможно, передано наличие трех стихий (земля — огонь — небо; огонь — растек­шийся по дереву — предположительно; нет воды — тогда была бы щука какая-нибудь). Но может быть, и не стихий вовсе, а попросту трех про­странств, что ли, ярусов, миров: нижний (земля) — средний (между) — верхний (небо), причем волк и орел оказываются влиятельными лицами (владельцами) соответствующих стихий (или пространств). А что же белка? Она отнюдь не представляется владелицей или хотя бы влиятель­ной особой чего бы то ни было, тем более где-то между землей и небом (на древе) или между небом и землей (на древе) — слишком уж никакая: не хищник, не умник — так себе, жительница.

Если же в том, кем растекает себя Боян, в слове того определяющем, не убирать перед «i» литеру «л», а, наоборот, добавить после первой букву «в», то получится: «мыслiвю» (в — мягкое), или, смягчив «в», — «мыслiвью». В результате возникает хищник: мысливь — охотник на мысей или за мысями (мысь — мышь, белка).

И кто она, эта (или этот, он) мысливь, чье имя (название) табуиро­вано? Табуировано, как и медведь, который так и остался медведем, зве­рем, медом ведающим, или ведающим медом (ведмидь — украинское). От имени этого зверя (не медведя — мысливи) ведут свои прозвания мысливец (украинское) — охотник за мысями, мысей ловец, и промыш­ленник (первоначально промышлявший животных, про-мысловик, тот же охотник, ловец и не ловец ли полей по-ловец?), а также вся совре­менная промышленность. Итак, кто же (логическое ударение) на дереве (древе) как орел в небе, как волк на земле? Претендентов немного: рысь да куница. Есть еще, впрочем, ловящая мышей ласка, но она до лазанья по деревьям неохоча. Есть также и горностай (вообще житель степей) или соболь, которые могут ловить мышей, и которые (оба) тоже по де­ревьям не очень. Есть и лиса, которая уж вовсе не древолаз. Значит — рысь или куница. Но рысь, как правило, прозывается в старых текстах «лютый зверь» (табуированное название), хотя и не всегда. И не очень-то она и растекается, лежит себе на ветке — и все, добычу поджидает. Оста­ется куница, что на латыни называется Mustela. Она именно стелется по стволу, белку ловя, преследуя. Она же вместе с преследуемой ею белкой, может и языком пламени, огнем представляться. Мыс — звериная морда (с острым, возможно, носом) вообще. Или попросту острый нос; острый нос — куница! — не рысь; mus — серый цвет, а может, и запах (ср. мус­кус). Вот и цвет ее, мысливи, появляется, как у волка (серый), как у орла (сизый), цвет ее — серо-сизый. Определенно цвет мысливи не назван, возможно, потому как от времени года зависим. Следовательно — куни­ца, мысливь. Кстати, ударение, скорей всего на втрой слог (ср.: медведь). И можно было бы перевести: «...растекался куницей по древу...», но все же вернее — оставить: «... растекалася мыслИвью по древу...», кто его все же знает, что это за зверь такой по современной биологической класси­фикации...

...Дебрьски сани...

Приведены слова из заключительной фразы мутного сна Святосла­ва. Как только не видоизменяли, как только не составляли измененные и замененные буквы, чтобы затем прокомментировать от того нисколько яснее не ставший текст. Только сани — они и есть сани. На них, на санях, доставляли к месту погребения покойника, умершего (тело его). Тра­диция хоронить на санях — доколесного происхождения, то есть очень древняя. Вообще сани вызывали (могли вызвать) неприятные ассоци­ации: согласно тогдашнему закону, преступника соответствующего (за соответствующее преступление, не за все) наказывали, бья растянутого на санях. В общем, сани несли гибель (или погибшего, умершего). Аргу­мент Б. Рыбакова [1] (академика, само собой) против того, что сани — похоронные дроги, поскольку в могильниках (курганах) не находят са­ней, не состоятелен: телег в них тоже, как правило, не находят; и лафеты и катафалки нынче в могилы не опускают. Да вот и Владимир Мономах в «Поучении» [5, 6] пишет, что пишет (sic!) «седя на санях», — и что «да на санях седя» (стар уже Владимир, смерть близка), — пишет. Мощи свято­го Глеба в свое время перевозили из Вышгорода в Киев, что специально подчеркнуто летописцем, в санях. Тело равноапостольного святого Вла­димира сын его Святополк кладет в сани. И князь Михаил, которого зва­ли Святополком (Святополк Изяславич, сын Изяслава Ярославича), был доставлен к месту погребения ладьей сперва, а затем санями [7]. (К тому же есть мнение И. Шмидта, который соотносил слово «дебрь» с грече­ским tafoz — «могила»; впрочем, это мнение отвергает А. Фасмер [3].)

Короче говоря, сани — похоронные дроги, катафалки всех видов и званий (включая и сами сани) от колесниц до «мерседесов». А дебрьски сани — дебрей сани, сани дебрей, из дебрей, что может быть как мета­форой материала, из которого собственно сани изготовлены, так и ука­зывать на древность саней (не одного Святослава, стало быть, возили). Возможно...

Ты бо можеши посуху живыми шереширы стрЪляти, удалыми сыны ГлЪбовы.

Такими словами автор заканчивает обращение к князю Всеволоду. Насчет шерешир — тут, вроде бы, все согласны, что это орудия для ме­тания греческого огня (нефти). В остальном — полное недоумение. По­чему посуху? И при чем здесь сыны Глебовы? Не ими же, в самом деле, из шерешир стрелять мог Всеволод. Кажется, смысл становится достаточно ясен, если вспомнить, что греческий огонь, по крайней мере, греки мета­ли (стреляли из шерешир) с кораблей. Здесь же явно указывается на уни­кальное новшество использования орудий: посуху. То есть корабельные пушки были сняты с судов и перенесены на землю или на крепостные стены. Впрочем, первое (земля) более вероятно, и уж во всяком случае, и она тоже. Ведь шереширы — живые — подвижные, стало быть. А уж удалые сыны Глебовы — явно артиллеристы или, возможно, шерешири­сты (шереширники, просто — шереширы) — специалисты, владеющие искусством стрельбы из шерешир (посуху, в том числе). И все.

Нет, еще несколько слов. Стрельба из шерешир — метание греческо­го огня, метание зажженной нефти — эффективна была на море: по воде горящая нефть растекалась и поджигала корабли противника, особая точность попадания в цель не требовалась. Очевидно, удалые сыны Гле­бовы, возможно, за счет повышения точности поражения цели, столь же эффективно применили шереширы и на суше.

...И с хотию на кровать и рекъ...

Далее следует издевательская фраза, обращенная к Изяславу Василь­ковичу. Кто говорит, непонятно, поскольку предыдущий текст, пред­шествующий цитируемой фразе, — опять-таки обращение к Изяславу непонятно кого. Похоже, речь ведется от имени князя, имя которого не названо, князя, который бежал с упоминаемой битвы с литовцами (или не явился на нее), забрался в кровать с любовницей (с хотею — с люби­мой, с желанной), откуда (из кровати) и произнес следующую затем в тексте явно издевательскую фразу, адресуясь к Изяславу. Иначе вовсе не ясно, кто и кому эту фразу говорит. Если, как переводят, ее произносит сам Изяслав, то обращается он к самому себе. Конечно, в предсмертном бреду чего только не скажешь. Но, судя по теплому отношению к Изяс­лаву автора «Слова...», он, автор, вряд ли надумал бы вкладывать в уста его, Изяслава, откровенный бред. Имя же неназванного князя, скорей всего, позднее удалено из текста по цензурным соображениям. Возмож­но, не случайно в екатерининской копии это место испорчено. Кто имен­но тот князь, пусть выясняют историки. Но не исключено, что им был четвертый брат Изяслава и упомянутых братьев его, Брячислава и Всес­лава Васильковичей, — Всеволод.

...Скочи влъкомъ до Немиги съ дуду ток.

И (возвращаясь по тексту «Слова…» сколько-то назад):

За нимъ кликну Карна и Жля поскочи по Руской земли, смагу людемъ мычючи в пламенЪ розЪ.

В первой цитате, расположенной по тексту позже второй, речь идет о князе-оборотне Всеславе (Полоцком), последнем, как считают, обо­ротне. Берусь утверждать и доказать (это просто), что нет, не последний Всеслав оборотень даже среди князей: в бегстве из половецкого плена Игорь — не хуже Всеслава князь-оборотень: то гоголем обернется, то горностаем, а то и волком тем же либо соколом, и Овлур при нем вол­ком бежит.

Но что такое «дуду ток»? Уж, конечно же, как порой исправля­ют, не Дудуток — некая река, еще более неведомая, чем птица зегзи­ца (см. далее). А если вот так: ток — поток, дуда — много воды пью­щий. Следовательно, дудуток — выпил много воды, скажем, реку выпил, например Немигу, о которой сказано. А Всеславу, князю-обо­ротню, вполне по силам, соответственно имиджу его, и реку выпить.

«Что ты воду дудлИшь?» — спрашивала меня бабушка, когда много воды пил (не реку, как Всеслав, но много). Значит, глагол «дудлИть» в указанном смысле действительно существовал в обиходе, пусть не ли­тературном. Между прочим, бабушка еще говорила и так: «воду жлю­каешь» — от жлукто, жлуктать — полоскание, стирка, стирать, по­лоскать, но и от жаль — жестокая мука (одно из значений), от желн и жлукта — нечто вымывающее что-то из чего-то.

Вот она откуда, Жля (Желя) — жестоко мучающая, жилы тянущая, выжимающая жизненные соки, вымывающая из существа радость или попросту обычный быт обращающая в ничто. А при ней (вместе с ней) Карна — с корнем основы вырывающая, кара (или и вовсе уголовщина в современном украинском). И они (или одна Жля) людям смагу (жар, от­нюдь не положительный) мычут, мыкают (мыкать — подвергать невзго­дам; ср.: горе мыкать) в пламенном роге. Поэтому Жля и Карна никакие, как полагают некоторые комментаторы, не плач (причитание) и стена­ние (жалость) по погибшим, поскольку, если так, то далее нелогично следовало бы, что они (плач и стенание) из пламенного рога подвергали людей невзгодам (мыкали) и жар (смагу) сеяли. Нет, Карна и Ж(е)ля — это собственно невзгоды, которые людей мучили-мыкали этим самым жаром-смагой. Так что, может быть, не следует их, имен их, с прописных литер обозначать. Но уж такова традиция...

Между прочим, Карна — у древних римлян богиня подземного мира [8], и КарнА (с ударением на втором слоге; впрочем, не имеет значения) — один из персонажей «Махабхараты» [9], родившийся с оружием и в доспехах. Этот, последний, немало на своем веку людей положивший, к тому же известный метатель стрел (жар мычучи — ме­чучи), вполне мог скакать (на колеснице, верховых в те поры не было) и по Русской земле (по ней — уже и на коне). И оба они — зло. Знал ли их, Карн этих, мог ли о них говорить автор «Слова...»? Имея в виду его эрудицию (только «время Бусово» и «тропа Трояна» чего стоят!) — вполне. Так что, почему бы и нет?..

Зегзица, которой кычет Ярославна в знаменитом плаче. Зегзица — столь же популярное словечко из «Слова...», сколь и мысль(ивь) по древу. Обыч­но зегзицу отождествляют либо с кукушкой (поскольку есть основания считать, что так или примерно так кое-где кое-когда звалась кукушка), либо с чайкой (поскольку летает вдоль реки, чего принципиально не де­лает кукушка — исключительно поперек). Чайка в этом смысле хороша тем, что она действительно птица околоводная. Кукушка же хороша в другом смысле: сын Ярославны (и Игоря, но он, Игорь, с рассматрива­емых позиций не причем), Владимир, волей-неволей оказался в роли кушкушонка, подброшенного в чужое (половецкое) гнездо.

В общем, и так неплохо, и этак. А что же на самом деле? Какую из двух птиц персонифицировать с зегзицей? Тут хитрее всех оказался Тарас Шевченко. В его переложении плача Ярославны (стихотворение «Плач Ярославны») она, Ярославна, поет-плачет (куе, кукует), как ку­кушка (зозуля, зозуленька), а летит чайкой (зегзицей) [10]:

В Путивлi-градi вранцi-рано

Спiває, плаче Ярославна,

Як та зозуленька кує,

Словами жалю додає.

Полечу, каже, зегзицею,

Тiєю чайкою-вдовицею...

В самом деле, плач больше соотносится с кукованием кукушкиным. О тоскующей кукушке много сведений у Афансьева в «Поэтических воз­зрениях славян на природу» (т. 3) [11], и в древнеанглийской, например, поэзии кукушка тоскующая — распространенный образ [12]. Возмож­но, имея в виду такую связь, комментаторы и вышли на кукушку. А вот полет над рекой (зигзагами) — ассоциируется с зегзицей. Или с чайкой. (Кстати, зигзаг — слово из немецкого [3], пришедшее в русский гораздо позже написания «Слова...». А как бы хотелось, чтобы соответствовало... То же — ежели оглушить согласные — сексица; секс, как термин, как сло­во самостоятельное — это позже...) Так какая из двух? А может быть, и некая третья? Не чайка, не ку­кушка? Какая? Попробуем разобраться. Для этого обратим внимание на крик зегзицы: кычет она. Чайка говорит «кру-кру», кукушка — «ку-ку». Из околоводных (а из каких еще выбирать?) птиц средней полосы под кыч (кич) подходит, пожалуй, лишь крик зимородка «ки-ки-ки». И каж­дый может убедиться в этом собственноушно. И летает он над рекой (зигзагами). В чем каждый может убедиться собственноглазно. Только вот зимородок ли?..

И если зимородок, почему же прямо не назван? Догадок на этот счет можно напридумывать достаточно. Ну, например, первая, приходящая в голову: табуировано название этой птицы (как лютого зверя, как мед­ведя, как мысливи). Зачем? Вопрос второго плана. Ясно, что почему-то опасно (или по крайней мере нежелательно) называть зимородка по име­ни. Чайку, скажем, называть чайкой опасно, потому как чайка — душа, улетевшая чайка — улетевшая душа, еще душу призовешь.

А зимородка? Ну, скажем, чтобы беду не накликать: а ну как уведет под воду, пищу ища, под лед, из-под которого выбирается далеко не всегда. Впрочем, ладно. Зегзица — птица неведомая даже самому авто­ру «Слова...». И под этим названием она и должна остаться. Равно как, допустим, тулы — тулы и есть, хотя и переводят их зачастую (неверно, впрочем, смысл сужая) как «колчан» (что для стрел только предназна­чен, тогда как тулы — вместилище для любого метательного оружия; ту­лить — укрывать; вообще корень «тул» явно связан с туловищем, неким замкнутым объемом, содержащим нечто, на то же указывает этимоло­гия многих слов, включающих этот корень).

Не переводят же нам какие-нибудь сулицы или саадаки-сагайдаки, или, как в «Слове...», были (титул тюркский, остающийся без перевода), могуты, татраны, шельбиры, топчаки, ревуты и ольберы, или, скажем, те же шереширы, а также разных каганов, визирей, герцогов, в конце кон­цов, разве лишь поясняют, мол, то-то это либо то-то. А вот, допустим, папорзи (папорси, наперси, нагрудиники, панцири) — переводят (коль­чуги). Между прочим, и непереводимое никогда и нигде (и в заключе­нии «Слова...» в том числе) слово «аминь» означает вовсе не «конец» или «все», в смысле — больше добавить нечего, как считает большинство, а — «верно», «истинно».

Значит, зегзица.

Теперь об ударении. Судя по ударениям в аналогичных словах — медведица, красавица, избранница, странница, всадница и проч., — должна быть зЕгзица. Заметьте, все производные от соответствущих одушевленных (!) мужского рода, причем два последних — трехслож­ные (как зегзица) в женском роде и двусложные в мужском. Не исклю­чено, что существовала и птица-зегзица мужского рода (самец) — зегз (секс) или зЕгзиц. Можно возразить: есть и девИца, и дЕвица, а также кобылица и — главное — синица. Но они не производные от слов муж­ского рода, и птица тогда была бы первоначально (без ласкательности некой) зЕгзой (зЕгза). Впрочем, как насчет таких вот: утица и курица (!), а также пигалица (чайка, чибис) — чем хуже зЕгзицы? Так что во­прос об ударении — спорный. Впрочем, пусть остается традиционно: зегзИца.

Рек Боянъ и ходы на СвятЪславля пЪеснотворца стараго времени Ярослава, Ольгова коганя хоти...

Для просветления этого наитемнейшего места (наиболее интересно­го, на мой взгляд), ради придания смысла этому эпизоду комментаторы ввели в обиход никому неведомого и нигде (нет, не более нигде, вовсе нигде, в «Слове...» — тоже) не упоминаемого Ходыну некоего, которому придали статус, равный Бояновому — песнетворец, сказитель. Основа­ние: двойственное число этих самых песнетворцев.

Попробуем (и реализуем задуманное) расставить знаки препина­ния следующим образом: «Рек Боян — (и ходы на СвЪтославля), пЪес­нотворца старого времени Ярослава, Ольгова — коганя хоти: ... (далее по тексту)», что с некоторыми грамматическими исправлениями (ко­торых, по мнению редакторов «Слова...», опубликованного, например, в большой серии «Библиотеки поэта», нужно сделать хоть пруд пруди) означает (многоточие после «хоти» не заполнив): «Уходя к Святославу, Боян, песнетворец старого времени Ярослава и Олега, сказал когановой любовнице: ... (далее по тексту, а по смыслу: «Дура ты, дура»). То есть был такой случай с Бояном во времена Ярослава и Олега. И двойствен­ное же число песнетворцев, очевидно, относится к ним, к Ярославу и Олегу, то есть и того времени Боян был песнетворцем, и другого.

Каган — суть князь. Каганом называл Владимира Святого автор «Слова о законе и благодати» Илларион, да и в «Повести временных лет» русские князья — зачастую каганы. Любовница (хОтя, ударение на пер­вом слоге) какого из князей имеется в виду, непонятно, но конечно же того, от которого Боян уходил, кому служил и песни пел прежде, чем по­даться к Святославу. Чем-то она, ясное дело, Бояну не угодила, прогне­вала, оскорбила, обидела его, бестолковая, потому, может быть, и ушел. (Кстати, поскольку вещий Боян, то, значит, колдун он, волхв, вещун и мог о чем-то большем прознать, чем сказал.)

Цитируемая далее реплика Бояна («плохо телу без головы…» и да­лее), сказанная кагановой хоте, пожалуй, единственная, дошедшая до нас строка Вещего. ХотЯ (а вот тут — ударение на втором слоге) нет, есть (замечательная, заметьте, конструкция: нет — есть). Еще одна фраза, Бо­яну приписываемая: припевка, сложенная Всеславу о хитромудрости князя-оборотня (мол, не хитрый, не мудрый, суда божьего не избежит). Боян знал, о чем говорил: сам такой же, вещий.

Собственно, с темными местами покончено. По крайней мере, я бо­лее ничего по этому поводу добавить не могу. Но скажу еще о двух, мо­жет быть не темных, но затемненных местах. Вернее, о словах, в несколь­ких местах и вариантах употребляемых.

Хинови, Хинова, хиновьскыя.

Термин «хинови», употребляемый в разных грамматических формах трижды, — суть куманы, автором «Слова...» используется как синоним половцев. На то, что куманы — половцы, прямо указывают слова Ярос­лавны в плаче, где она, обращаясь к ветру, спрашивает, зачем, мол, ме­чешь хиновские стрелы на воинов моего лады? Кроме половцев, воинам Игоря, кажется, не противостоял никто.

Куманы (хунны, гунны) ведут свое происхождение от готских пад­ших женщин и инкубов, о чем сообщает в легенде о Мерлине Гальтфрид Мольмутский («Жизнь Мерлина») [13]. Когда на Каяле землю заволокло тьмою, обезумели (поверглись в великое буйство) куманы (кто, кроме половцев, это могли быть?), готские красны девицы запели. Понятно, что половцы не сошли с ума при померности и погашении солнц и прочем, поскольку рассЫпались (прострошася) по Русской земле, как гнездо ге­парда (пардуса), а далеко не как сумасшедшие, отчего ничего хорошего ждать бы даже им не приходилось. Похоже, что когда автор «Слова...» хочет напомнить о родословной половцев, он называет их куманами. И вот, безумствуют в оговоренном смысле куманы, а их прародительницы (не первородительницы) и рады — поют.

Еще одно упоминание: Хинова — страна (авторская ремарка, между прочим). Но здесь эта страна противопоставляется стране, названной Половцы, стране, на которую указано отдельно. Однако нужно учесть, что половцы занимали не всю территорию, какое-то время подвластную гуннам, то есть не всю страну куманов, и выделившиеся из куманов по­ловцы могли существовать параллельно и независимо (а пусть бы и за­висимо).

На Дунаи Ярославнынъ гласъ ся.

По этим словам, словам, предваряющим плач Ярославны, возника­ет вопрос: почему ее голос слышен на Дунае? Она ведь в Путивле (см. плач). Правда, находятся комментаторы, которые считают, что и не в Путивле вовсе. А в Новгороде-Северском. И упрекают автора «Слова...» в незнании того, где именно находилась Ярославна на момент плача: не знал — и поместил в Путивль. Только при незнании местонахождения княжны логично разместить Ярославну не в Путивле, откуда родом, а как раз в Новгороде-Северском (Игорь-то — князь именно Новго­род-Северский). Стало быть, знал. Но при чем здесь Дунай?

Полагают, что Дунай — общее название любой реки (вода речная, текучая). Но нигде более автор «Слова...» такой синоним не использует. В то же (то есть в другое) время, например, клич Дива слышен на Волге, в Помории, Посулии, Суроже и Корсуне — везде. Потому, нужно думать, что «на Дунаи» — попросту далеко-далеко слышен голос Ярославны.

Теперь, пожалуй, все. Пока, по крайней мере. Однако же остается один из главных вопросов, едва ли не самый главный, если не обращать внимания на мнение немногих сомневающихся в подлинности «Сло­ва...» и даже отрицающих его, «Слова...», подлинность. Черт им судья.

Вопрос об авторстве «Слова...».

Мне видится полная ясность в ответе на него. Автор «Слова...» на­зван в (извините за тавтологию) названии: «Слово о пълку ИгоревЪ, Игоря сына Святъславля, внука Ольгова» (так, по крайней мере, во всех изданиях). И это — Игорь, сын Святослава, внук Олега — Игорь Свя­тославич. На то, что Игорь — автор «Слова...», указывает после слов «...о полку Игореве...» конструкция «...Игоря сына...», то есть сказано о том, чье именно слово, а не чей полк, поход (то, чей полк, определено уже). Когда же нужно просто назвать отчество без подчеркивания, чей сын, ав­тор «Слова...» использует другую конструкцию: например, «Олега, Оле­га Святославича», — в которой сочетание «сына имярек» отсутствует.

Сколь ни слаба такая аргументация (ср. с аналогичным мнением по этому поводу В. Чивилихина [14]), ею все же не следует пренебрегать. Будь, скажем, Лев Николаевич Толстой менее скромен (или какие там причины побудили его изменить имя главного героя автобиографиче­ских повестей?), на обложке издания известной трилогии могло бы зна­чится: «Детство, отрочество, юность Льва, Льва, сына Николая, внука...» Потому, с другой стороны, и на обложке, и на титульном листе изда­ния «Слова...» могло бы быть и так: И.С. Ольгов. Слово о полку Игореве (шутка, разумеется).

Кроме того, название произведения, очевидно, более позднего про­исхождения, нежели текст. Потому и мог волею позднейшего перепис­чика появится в заглавии и слиться с ним Игорь, сын Святослава, внук Олега.

Герасимов И.Г. Украина, г. Донецк 


Поделитесь этой статьей с друзьями
>